Юрий Любимов: 40 лет поверх барьеров и трамваев (Новая газета, 29.04.2004)

Беседа с Юрием ЛЮБИМОВЫМ в юбилейные дни вызывает странное чувство. Даже герои Дюма «двадцать и еще десять лет спустя» устали до предела. Но выучка Театра на Таганке оказалась прочнее мушкетерского братства. Романтический и героический, яркий и щеголеватый эпос русского театра XX века хранит свою легенду и внутреннюю энергетику уже 40 лет.
?И мэтра слушаешь с острым, почти детским интересом. Как маршала д’Артаньяна.

— Какие годы из этих сорока были для вас самыми легкими?
— Легко не работается никогда. Главные неприятности начались после смерти Владимира Высоцкого. Спектакль его памяти запретили. Тогда к нам на Таганку буквально ворвались, содрали портрет Володи в траурной рамке, стали срывать цветы. Собравшиеся у театра люди кричали им: «Фашисты, фашисты?». С запретами Таганка встречалась неоднократно. Запрещали «Живого» Бориса Можаева, «Берегите ваши лица» Андрея Вознесенского, «Бориса Годунова»? И снести театр хотели — было и такое. Однажды даже машина с шаром приехала. Артисты тогда не ушли из театра: «Ломайте с нами!». Много чего было за 40 лет — и увольняли, и лишали, и стены в моем кабинете с автографами и стихами требовали закрасить. Это когда Гришину не понравились строчки Вознесенского: «Все богини — как поганки перед бабами с Таганки».
В перестройку у меня театр просто отняли. Интересно, что отняли коммунисты, но уже под прикрытием демократов. Они не имели на это права. Во-первых, театр — не личная собственность, а во-вторых, он строился как единый ансамбль. Таким образом, была испорчена архитектура, а нас лишили возможности спокойно работать. Про творчество я не говорю, я туда не хожу и им не судья.
— Вам не обидно, что театр уже не зовет народ под свои знамена?
— По всей России нет сегодня такого форпоста, может, он где-нибудь в сумасшедшем доме. Абсолютно не обидно, я не люблю никакие знамена. За каждым знаменем стоит много крови. Мы удивительные люди. Я люблю говорить эту фразу и вам скажу: разве в Германии могут стоять повсюду гитлеры? Могут стоять изображения адольфов? А мы мечтаем снова Дзержинского в центре столицы водрузить. Это полный бред.
— Как изменилась публика за 40 лет?
— Мои спектакли долговечны: идут по двадцать, тридцать, даже тридцать пять лет. Оперные постановки — по десять-пятнадцать лет. Я не понял сути того, что назвали перестройкой, поэтому не перестраивался.
А зрители — разные. То поколение, которое любило раннюю Таганку, приходит теперь с детьми и даже внуками. Звонки забавные в театр порой случаются: «Обнаженка есть? С дамой можно смотреть? Оставьте четыре билета подороже». Раньше такого не было, конечно.
— В театре обновилась труппа, расширился репертуар. Что осталось неизменным?
— Мышление, язык и стиль Таганки, в основе которых — мне хотелось бы так думать — поэзия. Уже через год после создания театра я поставил «Антимиры» Андрея Вознесенского. В том же 1965 году появились «Павшие и живые» по стихам Гудзенко, Когана, Багрицкого, Берггольц и Самойлова. Затем на нашу трибуну вскарабкался Маяковский. Из последних спектаклей театра — «Фауст» и «Евгений Онегин». «Онегин» получился задиристым и хулиганским, как и сам великий поэт, из которого у нас, к сожалению, сделали икону и насаждают, как когда-то Екатерина картошку в России.
Среди героев спектакля «До и после» — Ахматова и Мандельштам, Блок, Белый и Гумилев. Из современников — Бродский и Вознесенский. Их поэзия трогает любую нормальную душу. Так же как стихи обэриутов, которые вообще-то мало кому пока известны, к сожалению. Я сейчас как раз закончил работу над «обэриутским» спектаклем — «Идите и остановите прогресс».
Передача поэтического опыта — великое таинство, «рукоположение». Хармс и Введенский, придя на прием к Малевичу, сняли перед его кабинетом башмаки и вошли босиком. А Малевич стал перед ними на колени и сказал: «Я старый безобразник, а вы молодые. Посмотрим, что получится». Нам не дано было понять Малевича, подарившего Хармсу свою книгу «Бог не скинут» с надписью «Идите и останавливайте прогресс».
— Что, с вашей точки зрения, сейчас происходит с российской культурой и что ждет ее и нашу страну в будущем?
— Самое страшное, что никто никому не нужен. Раньше говорили «до лампочки». Это беда не только России, а всего мира. А чего стоит только одна бредовая идея переезда на Марс или Венеру? Значит, здесь, у себя дома, так все загадим, что придется отсюда бежать, что ли? Надо научиться хотя бы мыть и чистить за собой, чтобы не было разрухи. В наших школах теперь не висят портреты коммунистических вождей, но по-прежнему пахнет туалетом, как в старые добрые времена. И не только в школах. В «Шереметьеве» выходишь из самолета — и сразу дух тяжелый. Как в анекдоте: «Это наша Родина, сынок». И не нужно меня обвинять в том, что я не люблю свою страну. Мне просто чужд казенный пафос. Можно сколько угодно кричать о своем величии, только криками его не возродить. Это будет блеф.
Суровое сейчас время для культуры, а дальше, наверное, станет еще сложнее. Но любая культура во всех ее проявлениях — непредсказуемая вещь. Как здоровье человека, как температура воздуха и вообще погода. Поэтому делать прогнозы — дело неблагодарное. Я лично пророческого дара в себе не ощущаю. Но по своему опыту знаю, что зрители хотя уже и не дежурят по ночам у билетных касс, все-таки наполняют залы. Это обнадеживает.
— Вы сыграли около двадцати ролей в кино и более тридцати на вахтанговской сцене?
— Я снимался у Довженко, Александрова, Козинцева. Играл французского летчика в «Беспокойном хозяйстве». Мне посчастливилось видеть живого Станиславского в роли Фамусова в спектакле «Горе от ума». Я работал в театре Мейерхольда? Столько вообще не живут.
— У вас есть секрет поиска сил?
— Да ничего специально никогда не искал. Нытье не переношу. Да и грех мне на здоровье жаловаться, оно от деда досталось, ярославского мужика, бывшего крепостного. Смекалистый был мальчишка: помещик его грамоте обучил. Потом дед обзавелся хозяйством, встал на ноги. Ну а потом его, тогда уже восьмидесятилетнего старика, большевики выбросили на улицу. А отец был буржуй, он имел магазины в Охотном Ряду и был очень состоятельным, умел пожить широко и красиво. Шампанского своей лошади он, правда, не заказывал, зато помню, как однажды захотел прокатить меня с ветерком и сказал ямщику:»А ну-ка, обгони «Аннушку!» — «С наследником едете, Петр Захарович? Сейчас сделаю!» И конечно же легко и со свистом обошел трамвай. А спустя годы как сын лишенца я не попал в институт и поступил в ФЗУ. Чтобы не пропасть, нужно было самому делать себя и свою жизнь. Сделал.
— Какое значение имеют для вас деньги?
— Специальной задачи стать миллионером я никогда перед собой не ставил, но люди, умеющие достойно зарабатывать деньги, вызывают у меня уважение. Чем больше богатых людей, тем богаче держава. Хотя большие деньги — это и большое беспокойство: а вдруг опять отнимут и поделят. И соблазны, соблазны? За границей я неплохо получал и как актер, и как режиссер, но для этого приходилось вкалывать, вкалывать и вкалывать. Там у меня по контракту было больше власти, но и отвечать приходилось абсолютно за все.
— Есть у вас формула счастья?
— Формулу еще Пушкин изобрел: «На свете счастья нет, а есть покой и воля»? Но для того, чтобы почувствовать себя счастливым, надо много испытать.

Евгения Ульченко, 29.04.2004