"Человек, который хочет понравиться, не может быть проводником идеи" (New times, 26.03.2007)

«Человек, который хочет понравиться, не может быть проводником идеи. Он будет кокетничать, стремиться подсластить ту мысль, которую необходимо донести до зрителя».

Юрий Любимов — Артуру Соломонову

Как бы Вы охарактеризовали новую публику, заполнившую театральные залы?
Изменения с театральной публикой произошли не сразу. Вернувшись в Россию в 1988 году, я застал пепелище. Вот как в выжженной деревне остаются трубы от печки, так и тут — все было развеяно. Играть актеры стали плохо, неряшливо, публика спектакли посещала слабо. Зал был полупустой. Я полагал, что в один год соберу театр, привлеку мою старую публику, смогу наладить контакт с новой. Но на это потребовалось много лет. Началась такая политическая заваруха, которая повергла весь театр и мой в частности почти в коллапс. Перестройка, как ни странно, театр совсем доконала. Дело дошло до того, что половина Театра на Таганке была отдана коммунистам. Мог ли я такое себе представить до перестройки? Никогда. Начался такой раздрай в жизни, в умах людей? И ведь до сих пор в умах наших граждан — разруха.

То есть Вы имеете в виду что, как и всякий современный режиссер, Вы имеете дело с публикой, у которой разруха в головах продолжается? Ведь зритель приходит в театр не с другой планеты. Что должен театр делать, когда общество растеряно?
Именно растеряно. Суета идеологий. Смена направлений. Куда мы идем? С какой целью? Ведь мы даже не можем Ленина вынести из Мавзолея. Ради чего мы нарушаем его последнее желание? Ради идеологии, которой нет? Или все-таки есть? Вот здесь, в центре Москвы, на Красной площади, и начинается невнятица. Это все сказывается на публике. Люди растеряны, они не понимают, куда идет страна, каких придерживается ценностей. Хвост коммунизма еще остался. И Ленин посеребренный стоит по всей России, указывает нам ручкой светлый путь. И если он немножко меркнет, его снова подмазывают. А строим мы вроде бы совсем иное общество, с иными ценностями. Так с какими же? Такое впечатление, что мы существуем в каком-то двойном мире, повсюду и всеми ведется двойной счет. Как говорят в моем спектакле «Идите и остановите прогресс»: «Люди сморщиваются в лживые карикатуры». Сегодняшняя жизнь обманчива. Мы перестали строить дикий социализм и начали строить дикий капитализм.

Как в такой ситуации театр должен работать с публикой? И почему он не может занять в общественной жизни то место, которое занимал раньше?
Тогда не было такой силы у «ящика». Американцы его называют «ящик для дураков». Я как-то во время телефонного разговора с высоким коммунистическим начальником так и назвал телевидение, чем вызвал гнев. Я поправился: «Боже сохрани, это я не о нашем телевидении, а об американском». Попало мне и за «Боже». (Смеется.)

Если сравнить публику 60-х годов — времени, когда родился Театр на Таганке, — и современную публику, какие изменения Вы бы отметили?
У теперешней публики — призрак свободы. Любой острый текст им кажется само собой разумеющимся. Им кажется, что сейчас разрешено все. А это ведь совсем не так. Призрак свободы морочит им голову, не дает увидеть ясно страну, в которой они живут. Я всегда стоял за разум — как в жизни, так и в искусстве. Наши актеры часто замутняют искусство своими переживаниями. Актерские сопливые — прошу прощения за столь резкий текст — переживания вызывают у отсталой части публики слезы умиления и отдаляют их от познания искусства и жизни.

Вы полагаете, что сейчас система Бертольда Брехта (главный постулат которой — актерские страсти и связанные с ними переживания публики не должны помешать процессу познания жизни) — наиболее современна? Не случайно театральная система Брехта получила широкое распространение в постфашистской Германии как реакция на мракобесное время, где властвовал отнюдь не разум.
Я всегда стоял за такое искусство и полагаю, что нынешней публике оно необходимо. Я считаю вредными спектакли, где актер обливает слезами зрителей и заставляет зал содрогаться от рыданий. Тем самым и актер, и вместе с ним зритель перестают воспринимать жизнь ясно и оказываются во власти тех самых призраков, о которых шла речь.

Но все же, полагая, что сейчас свободы гораздо больше, чем раньше, зрители правы. Ведь цензура отменена.
С одной стороны, цензуры больше нет. Но она идет через финансирование. Власти дают гранты на постановку тех произведений, которые их устраивают. Патриотическая тема, детская тема, сказка, рождественские сказочки, еще какие-нибудь сказочки.

В свое время вам удалось собрать вокруг Таганки элитарную публику: поэты, писатели, художники?
Они одобряли склонность к поэтическому театру. Острому, полемическому. В моем театре соцреализмом и не пахло. И зрители себя чувствовали соучастниками. Порой в театре возникала, как теперь любят говорить, «аура»: вот кончится спектакль, и всех — и тех, кто на сцене, и тех, кто в зале, — заберут.

Вы, кажется, с некоторой ностальгией говорите о такой атмосфере. Как это ни странно, она плодотворна для театрального искусства.
Да. Самое важное — ощущать себя свободным.

Ваши спектакли хорошо воспринимаются молодой публикой — яркие по форме, наполненные действием, построенные на принципе монтажа. Такие постановки близки аудитории с «клиповым сознанием». На доступном им языке Вы можете изложить и Ницше, и Гете, и Кафку, не поступаясь своими театральными принципами. Ритм Ваших спектаклей близок ритму сегодняшней жизни.
Я делал так еще в 60-х годах, когда ставил со своими студентами «Доброго человека из Сезуана» — спектакль, с которого началась Таганка. Я за темповое искусство. И зрительный ряд должен быть сильным. Главное зритель получает от того, что видит, а не от того, что слышит. Слова должны быть точными, фразы — краткими. Словоблудие сейчас не в моде. Тексты Кафки, Ницше, Джойса, Беккета незнакомы большей части молодой аудитории: они не знают имен этих авторов, но их затрагивает текст. Потом читают эти произведения и приходят на спектакль второй раз.

Вы начинали как актер. В природе любого актера заложено желание понравиться публике, понравиться во что бы то ни стало. Когда Вы замечаете в своих артистах подобное желание — прощаете его?
Я стараюсь тут же поймать и наказать. Человек, который хочет понравиться, не может быть проводником идеи. Он будет кокетничать, стремиться подсластить ту мысль, которую необходимо донести до зрителя.

Вы много спектаклей ставили в Европе. Чем отличается европейская публика от нашей?
Театральное искусство, безусловно, элитарное. На спектакли в Европе приходят зрители — как фанаты на футбол. Они более профессиональны как зрители, чем мы. Воспринимают режиссерские и актерские находки гораздо острее, чем наша публика. Это так, к сожалению.

Сейчас, как никогда, производится очень много некачественного, как принято говорить, «театрального продукта». Таким образом, находясь в окружении подделок, серьезные театры рискуют потерять публику.
Ну и Бог с теми зрителями, которые ходят в такие театры. Недаром ведь появилась хамская фраза халтурщиков: «пипл хавает».

Вы не думаете, что нужно работать с потенциальной публикой, реализуя разного рода программы по привлечению ее в театр?
Я не верю в программы по привлечению публики. Нужно просто ставить те спектакли, которые считаешь необходимыми. Просто делать свое дело. Но нас, как актеров, так и зрителей, губят наши традиции — дилетантизм и лень.

Артур Соломонов, 26.03.2007